Мэрилин покачала головой.
— Так что же? — спросила Би-Джей.
— Дело в том, что он тоже любит Линка.
— Мой отец, Большой Джошуа, жуир и повеса, женится на девушке, которая любит другого?
— Он понимает, что я никогда не перешагну через Линка.
Ярость и боль сверкнули в глазах Би-Джей, полных слез. После некоторой паузы она проговорила более спокойно:
— Мое присутствие здесь, видимо, нежелательно.
— Это не так. Пожалуйста, не надо нас ненавидеть. Твой отец нуждается в тебе… И я тоже. Ты мой единственный настоящий друг за пределами моей семьи, который когда-либо был у меня.
— Ты тоже была для меня другом.
— Была?
— Я постараюсь привыкнуть к нынешнему положению.
— Би-Джей, у меня не было альтернативы. Джошуа — единственный человек, который способен понять, что будет для меня всегда значить Линк.
Би-Джей вздохнула. Через несколько секунд она сказала:
— Я буду в спальне. Скажешь папе, хорошо?
Мэрилин поднялась на цыпочки, чтобы поцеловать свою новоявленную падчерицу в мягкую, влажную щеку. Затем стала подниматься по лестнице, по которой до этого проследовал ее муж.
Седьмого мая 1945 года в кафедральном городе Реймсе за длинным поцарапанным столом генерал-полковник Альфред Йодль подписал документ о капитуляции Германии.
Победа!
Еще предстояло поквитаться с Японией, но звонили церковные колокола, гудели заводские гудки, сигналили автомобили и во всех сорока восьми штатах люди целовались, обнимались, пьянствовали и предавались на радостях любви.
На следующий день Алфея поднялась по ступенькам большого старого дома напротив ресторана «Тропики», что на Родео-драйв. Рядом с входной дверью поблескивала табличка, на которой золотой краской было написано: «Художественный институт Генри Лиззауэра».
Она училась здесь уже три месяца.
Институт располагался здесь меньше пяти лет. До этого Генри Лиззауэр в течение двух десятилетий возглавлял престижное ателье в Берлине.
Эмиграция из захваченной Гитлером Европы привела к тому, что некогда тихий, богатый городок Беверли Хиллз приобрел лоск и изысканность. Сейчас город мог похвастаться несколькими художественными галереями, в которых были представлены работы художников разных стран, венской пекарней, говорящими на разных языках модистками, первоклассными ювелирами, а также художественным институтом Генри Лиззауэра.
Чаще всего на коричневом паспорте этих эмигрантов стояла красная буква J.. Покинув свою страну, каждый из них становился ein staatenloser — человеком без гражданства. Тем не менее в Соединенных Штатах их считали враждебно настроенными иностранцами. Они не могли отъезжать от своего дома дальше, чем на десять миль, должны были постоянно иметь при себе розовую карточку с фотографией и соблюдать восьмичасовой комендантский час. Но это были мелочи по сравнению с тем, от чего они бежали.
Главная угроза, при мысли о которой в сердце каждого staatenloser’a вселялся ужас, заключалась в том, что в случае малейшего нарушения этого распорядка или самого незначительного конфликта с законом эмигранты теряли возможность получить американское гражданство.
Генри Лиззауэр избежал многих ужасов, выпавших на долю европейских евреев, лишь потому, что в начале 1936 года его пухленькая, суетливая жена настояла на том, чтобы они подали заявление на выезд. Им понадобилось два года, чтобы оформить необходимые бумаги, при этом они израсходовали все свои сбережения. За два дня до того, как они получили разрешение, скрепленное печатями с орлом и свастикой, к ним нагрянула банда крутых нацистских мальчиков. Жена приняла цианистый калий.
Сейчас Генри Лиззауэр жил ради двух вещей: ради получения американского гражданства и ради института.
Не обладая художественным дарованием, он пестовал юные таланты. К каждому из двадцати двух студентов он применял свои, не всегда понятные другим, но жесткие критерии. Главным критерием для него была свежесть видения. У него были собственные таинственные способы распознавания этого видения, которое не имело ничего общего с техникой или профессиональной подготовкой, — он отказал нескольким претендентам, профессиональный уровень которых был весьма высок. После зачисления студент имел право заниматься в любом классе — будь то класс рисунка или класс живописи. Он мог также вообще не посещать занятия. Обязательным было лишь посещение еженедельных собеседований в узком институтском зале на втором этаже здания. На них Лиззауэр анализировал промахи и успехи студентов, глядя через толстые очки близорукими карими глазами.
Алфея, пришедшая на собеседование, долго ходила по коридору, в котором пахло краской и мелом, прежде чем решилась постучать в дверь.
— Мистер Лиззауэр, это я, Алфея Каннингхэм.
Ответа не последовало. Генри Лиззауэр нередко опаздывал на несколько минут, поэтому ввел правило, чтобы студенты входили самостоятельно и дожидались его.
По стенам узкого зала были развешаны рисунки, акварели и ненатянутые на подрамник этюды маслом. Некоторые из этих студенческих работ были выполнены вполне профессионально. Но было много и таких, в которых несовместимость красок и непродуманность композиции резали глаз. Иногда поражала откровенная слащавость сюжета — например, тщательно выписанный котенок играл с клубком ниток. Одни работы вызывали у Алфеи недоумение, другие — зависть.
Пока что ни одна из ее работ не удостоилась внимания мистера Лиззауэра и не выставлялась. Какими же особыми качествами, не видимыми ее непросвещенному (хотя и свежему) взгляду, обладают эти страшненькие опусы?