Вся жизнь Алфеи прошла (во всяком случае ей так казалось) в отчаянных попытках достичь того, что другие считали успехом. Ей каждый аспект жизни — наружность человека, образование, талант, успех в любви — рисовался чем-то вроде египетской пирамиды: ты находишься либо в убогом, переполненном отсеке на дне, либо зажат в середине между посредственностями и заурядностями, либо царишь на недосягаемой поднебесной вершине. Теми, кто был над ней, она завистливо восхищалась, тех, кто был внизу, она не замечала. Прежде чем взобраться на вершину пирамиды, она должна понять порядок продвижения.
Алфея снова бросила взгляд на студенческие работы. Полная безотрадность, подумала она. Но поскольку эта мазня была здесь выставлена, ее авторы светились от счастья.
Положив портфель с золотыми инициалами на стул, Алфея закрыла глаза.
С того момента, как Алфея оставила школу, ее внешность значительно изменилась к лучшему. Она избавилась от высокой прически. Теперь она укладывала свои светлые волосы валиком сзади на длинной, изящной шее. Когда Алфея училась в школе Уэстлейка, ее высокая тонкая фигура и узкое, как у натур Модильяни, лицо не соответствовали идеалу красоты ее вступающих в отрочество сверстниц. По этой причине в школе Беверли Хиллз она столь обильно накладывала косметику на свое юное личико и не решалась появляться на людях без этой маски. А вот в институте ее стали просить позировать. Генри Лиззауэр и двое других художников, работавших штатными преподавателями, обратили внимание класса на ее необычные, уникальные черты лица. Ободренная этим, она отказалась от применения тона, кремов и даже губной помады, что было своего рода вызовом моде 1945 года.
Расставшись с Рой Уэйс, Алфея на первых порах переживала свое одиночество, как тяжелую болезнь. Она заперлась у себя в комнате, ее била дрожь, потому что температура ее тела упала ниже нормальной. Она не могла ни читать, ни слушать пластинки и выходила лишь для занятий с пожилым бостонским репетитором, который давал уроки детям Арки Койна. Рой, которой она полностью доверяла, Рой, ее поддержка и опора, бросила ее. И из-за кого? Из-за какого-то ничтожества, примитива, из-за какого-то калеки — Дуайта Хантера! Субботние дни, которые она обыкновенно проводила с Рой, стали для нее мучением. После них она не могла унять в себе какую-то животную дрожь. И тогда с решительностью хирурга она порвала все контакты, отказавшись отвечать на телефонные звонки Рой.
Душевные страдания, перенесенные ею в эти зимние месяцы, лишний раз подтвердили то, что Алфея знала всегда: люди — это ее возмездие.
С того времени, как она поступила в институт, жизнь ее стала обретать смысл и логику.
Нельзя сказать, что Алфее нравилось то, что она рисовала, — она обладала, можно сказать, гипертрофированной самокритичностью. Но конечный результат не мог перечеркнуть всеохватывающей радости, которую она испытывала, сидя на парусиновом стульчике с альбомом на коленях. Рисование не было для нее чем-то новым. Она любила рисовать с детства, еще до того, как узнала, что стыдно проводить время в одиночестве.
Она прождала Генри Лиззауэра почти полчаса. Наконец дверь открылась.
— Простите, что я заставил вас ждать, — сказал он с немецким выговором. — Несколько моих соотечественников собрались у меня отпраздновать великую победу. — Эмигрантам было запрещено собираться по вечерам, поэтому они иногда заглядывали в институт перед обедом или после полудня, чтобы обсудить кое-какие вопросы за чашкой кофе с бренди. — Гм… Так вы простите меня по такому случаю?
— Сейчас все сходят с ума от радости, — с улыбкой сказала Алфея.
Хотя она и не понимала, чем именно руководствовался Лиззауэр при отборе работ на выставку, тем не менее она доверяла ему. Возможно, ее обезоруживала его невзрачная, почти комическая внешность. Маленькое, тощее тело Генри Лиззауэра пряталось в непривычно темном узком костюме, голова его была непропорционально массивной, и он напоминал Алфее воздушный шар на веревочке.
Выразив радость по поводу победы над нацистскими бандитами, Генри Лиззауэр сел за стол и поинтересовался, что она сделала за неделю.
Ободренная благожелательно-застенчивым взглядом его глаз за толстыми очками, она стала говорить, какое удовольствие доставляет ей работа над этюдами.
— Может быть, вы покажете ваши рисунки углем?
Она расстегнула молнию на портфеле и после некоторого колебания протянула один-единственный лист. За неделю она сделала не менее пятидесяти набросков у фонтана в розарии «Бельведера». Хотя ее техника рисунка оставляла желать лучшего, Алфея сумела передать живую прелесть листьев, бутонов, цветков и даже колючего стебля розового куста, перенесенного из мягкой французской почвы в знойную Калифорнию.
Генри Лиззауэр положил рисунок на захламленный стол, прижал его с боков костлявыми пальцами и, наклонившись, стал разглядывать. Через некоторое время он поднял большое, бледное лицо.
— Гм… Вы это по-настоящему почувствовали… Вы показали — как бы это сказать? — суть и силу жизни.
Алфея удивленно замигала глазами.
— Верно.
— Я могу это взять себе?
— Да, конечно. — Она наклонилась вперед, не пытаясь скрыть радости оттого, что этот нескладный немец так оценил ее этюд.
Он откинулся назад, кивнул.
Однако когда цель была достигнута, Алфея вдруг почувствовала разочарование, которое только усилилось, когда она взглянула на висевшие по стенам работы. Пришла мысль: Господи, появится еще одна мазня.